Ты меня уважаешь?
Слово «уважение» в русском языке давно обесценилось почти до пустоты. Им заканчивают деловые письма, им требуют тишины в трамвае, им затыкают неудобные разговоры с родителями («ты родителей-то уважаешь?»). За ним давно не стоит ничего конкретного, просто универсальная этическая прокладка, удобная тем, что не обязывает ни к чему. А ведь ещё двести лет назад за пренебрежение этим словом стрелялись в восемь утра у Чёрной речки.
У слова, между прочим, две родословные, и они тянут в разные стороны. Латинский respectus означает «оглянуться, посмотреть второй раз». Уважение в этом смысле — не реакция, не вспышка, не первое впечатление. Это второй взгляд, более внимательный, чем первый. Поступок, достойный уважения, выдерживает повторное рассмотрение. Человек, достойный уважения, выдерживает повторный взгляд. Русское же «уважать» восходит к «ваге», весу. Родственники у него — «важность», «отвага», польское odwaga. Уважать значит признавать чужой вес и считаться с ним. И это точное наблюдение: настоящее уважение требует мужества, потому что признать чужой масштаб значит на секунду поставить под сомнение собственный.
Между этими двумя смыслами — внимательным взглядом и признанием веса — и разворачивается всё, о чём я хочу сегодня поговорить.
Почему нам так важно, чтобы нас уважали
Уильям Джеймс, отец американской психологии, писал, что трудно вообразить наказание страшнее, чем оказаться среди людей и не быть никем замеченным. Ходить среди соплеменников так, что никто бы не оборачивается, не отвечает, не реагирует, это, по Джеймсу, хуже самых изощрённых пыток. Человек скорее предпочтёт, чтобы его ненавидели, чем чтобы его не существовало в чужих глазах. Ненависть хотя бы признаёт твоё бытие.
Гегель в «Феноменологии духа» развернул эту мысль в целую философскую систему. История человечества, по Гегелю, начинается с того, что один человек встречает другого и требует от него признания. Не еды, не безопасности, не территории, а именно признания, что он есть, что его существование что-то значит. Из этой потребности вырастают войны, революции, карьеры, любовные драмы, а в новейшее время — и лента социальных сетей. Френсис Фукуяма в своё время попытался переписать всю мировую историю как «борьбу за признание» и, в общем-то, у него неплохо получилось.
Психолог Рой Баумайстер в исследованиях показал, что социальное игнорирование активирует те же зоны мозга, что и физическая боль. Когда нас демонстративно не замечают на совещании, выкидывают из чата или проходят мимо в коридоре, не поздоровавшись, мозг реагирует так, словно нам прищемили палец. Буквально. Эволюция много миллионов лет затачивала нас под жизнь в стае: исключение из стаи означало смерть, и поэтому страх социального отвержения вшит в нас на уровне болевых рецепторов.
Отсюда бытовое: «он меня не уважает» как формула, после которой можно пить, плакать, лезть в драку или менять работу. И отсюда же великое: «честь имею» — формула, после которой можно умереть. Уважение — это не приятное дополнение к жизни. Это валюта, которой оплачивается наше место среди людей. И когда пьяный сосед в три часа ночи спрашивает «ты меня уважаешь?», он, в сущности, формулирует тот же вопрос, который задавал Гегель, только без академической шелухи.
Откуда берётся уважение
Тут начинается интересное. Слово одно, а явлений за ним прячется как минимум шесть, и они между собой плохо совместимы.
Уважение из страха. Макиавелли писал, что государю лучше, чтобы его боялись, чем любили, потому что любовь держится на благодарности, которую люди легко забывают, а страх — на наказании, которое не забывается никогда. Это, конечно, не уважение, а его подделка. Подчинённый, который тянется перед начальником, не уважает его, а опасается. Стоит начальнику потерять власть, и вчерашний почтительный взгляд сменится злорадством. Сталинские маршалы «уважали» вождя ровно до его смерти, а потом наперегонки бросились разоблачать культ. История XX века вообще богата сюжетами, в которых страх носил маску уважения, а потом эту маску с него содрали, и оказалось, что под ней пустота.
Уважение из восторга. Это уважение к таланту, мастерству, силе духа. Когда смотришь, как Рихтер играет последнюю сонату Шуберта, или как нейрохирург за десять часов вытаскивает с того света безнадёжного пациента, или как переводчик находит в чужом языке ту самую единственную интонацию, внутри что-то откликается само, без приказа. Кант называл это чувством возвышенного — переживанием чего-то большего, чем ты сам. Здесь нет расчёта, нет страха, нет даже сравнения с собой. Есть благодарность за то, что человек подобной величины вообще существует. Любопытно, что это самое чистое уважение чаще всего адресовано людям, с которыми мы не знакомы лично. Близких уважать восторженно почти невозможно: мы слишком хорошо знакомы с их недостатками.
Уважение из зависти. Самое лицемерное. Когда мы говорим «уважаю» сквозь зубы про коллегу, который получил повышение, или про однокурсника, купившего квартиру в центре, или про бывшую, которая вышла замуж удачнее, чем мы могли вообразить, — это не уважение, а капитуляция перед чужим успехом. Ларошфуко припечатал в своё время: «Мы охотно признаём чужие достоинства, которые не угрожают нашему самолюбию». Стоит чужому достоинству задеть наше самолюбие, и уважение мгновенно мутирует в ехидную ухмылку и формулу «ну, посмотрим, надолго ли его хватит». Сальери у Пушкина — классический портрет такого уважения: он действительно понимает, что Моцарт гений, и именно поэтому насыпает ему яд. Признание чужого величия здесь не освобождает, а душит.
Уважение по должности. Ритуальное. Уважают не человека, а погоны, кресло, мантию, белый халат. Судья, выходящий из зала, перестаёт быть судьёй и становится Иваном Петровичем, которого никто не торопится пропускать в очереди. Это полезная социальная конвенция: общество не может функционировать, если каждый раз нужно заново доказывать своё право на роль. Но путать её с уважением к человеку опасно. Должность кончается, человек остаётся. Тот, кто всю жизнь принимал ритуальные поклоны за искреннее почтение, после выхода на пенсию обнаруживает себя в холодной пустоте, и это, кажется, самое распространённое страдание бывших начальников.
Уважение «по понятиям». Самый антропологически интересный сюжет, потому что в нём уважение выживает в чистом, концентрированном виде, без всякой государственной примеси. В криминальной субкультуре «уважуха» — главная валюта, потому что других нет. Деньги отбираются, авторитет даётся не должностью, а репутацией, которую нельзя купить и легко потерять. Тот же механизм работает в окопе, где никакие звания не помогают, если ты не вытаскиваешь раненого товарища под огнём. Тот же — на Кавказе с его кодексами дружбы, чести, гостеприимства. Тот же — в средневековой Европе с её рыцарством. Везде, где государство слабо или отсутствует, возникает плотная неформальная экономика уважения, и именно она удерживает мир от распада. Эту тему хорошо разобрал антрополог Эдвард Бэнфилд в книге «Моральные основы отсталого общества». Уважение в таких сообществах — буквально вопрос жизни и смерти.
Уважение к достоинству. Самое редкое и самое настоящее. То, что Кант сформулировал в категорическом императиве: относиться к человеку всегда как к цели, никогда только как к средству. Это уважение не к заслугам, не к должности, не к таланту, а к тому, что перед тобой другой такой же, как ты, носитель сознания, боли и надежды. Оно не требует, чтобы человек был великим. Оно требует только, чтобы он был. Виктор Франкл, прошедший Освенцим, писал, что в лагере выживали не самые сильные и не самые умные, а те, кто сохранил внутри себя точку, в которой никакой охранник не мог их достать, — точку самоуважения, неотделимого от уважения к человеческому в человеке вообще. У того, кто видел в надзирателе человека, был шанс. У того, кто видел в нём только надзирателя, шанса не было.
Стоит ли уважать самим
Тут кроется ловушка. Современная культура, особенно её соцсетевая разновидность, легко скатывается в две крайности. С одной стороны — обнулять всех подряд: великие писатели оказываются токсичными мужьями, философы — лицемерами и расистами, учёные — заносчивыми снобами, а любой, кто посмел чего-то добиться, при должном раскапывании фактов биографии оказывается недостоин. С другой — раздавать уважение пакетами по любому поводу, превращая его в дешёвый эмодзи под постом и в обязательную приписку «при всём уважении» перед любой бытовой претензией.
Между этими крайностями есть простая истина, которую сформулировал Бродский в нобелевской речи: «Эстетика — мать этики». Чтобы научиться уважать людей, нужно сначала научиться уважать что-то большее, чем они: книгу, музыку, мысль, ремесло, точность формулировки, чистоту рифмы. Тот, кто не способен на восхищение, не способен и на уважение. У него внутри для этого нет органа. Он может имитировать уважение из приличия, может бояться, может завидовать, но настоящего, добровольного признания чужого веса он произвести не в состоянии.
Достоевский в «Подростке» вкладывает в уста Версилова странную фразу: «Я не могу уважать русского человека». Не потому, что русские плохи, а потому, что Версилов сам не сложился, не нашёл в себе точки опоры. Уважать других может только тот, кто состоялся сам. Иначе любое чужое достоинство будет восприниматься как личная угроза, а любое признание чужих заслуг — как самоумаление. Это ключевой пункт: способность уважать прямо пропорциональна внутренней устойчивости. Чем меньше человек уважает себя, тем меньше уважения у него остаётся для других, и наоборот, чем прочнее в нём собственная ось, тем щедрее он на признание чужих достоинств.
Конфуций две с половиной тысячи лет назад выразил это формулой ещё лаконичнее: 仁 (жэнь), человеколюбие, начинается с того, что ты сам становишься достойным человеком. Не наоборот. Сначала работа над собой, потом отношения с другими.
Не сотвори себе кумира
И всё же есть граница, за которой уважение превращается в свою противоположность. Вторая заповедь Моисеева, «не сотвори себе кумира», на удивление актуальна именно для светского человека, который думает, что его это не касается. Касается, и ещё как. Кумир отличается от уважаемого тем, что ему отдаётся не часть, а всё. Своё мышление, свой выбор, совесть, способность сомневаться.
Вспомните, во что превращалось «уважение» к вождям XX века. Толпы людей, готовых поверить чему угодно, лишь бы не разочароваться в фигуре, которой они отдали себя. Ханна Арендт описала этот механизм в «Истоках тоталитаризма»: тоталитарный лидер силён не тем, что его боятся, а тем, что в него верят. Страх можно перетерпеть, переждать, дождаться смерти диктатора. С верой сложнее: отказаться от неё значит признать, что ты сам прожил часть жизни во лжи, и многие на это не способны до самой смерти.
То же касается уважения к учителю, родителю, начальнику, гуру, любимому писателю, знаменитому блогеру. Здоровое уважение всегда оставляет за собой право на «но». «Учитель прекрасен, но в этом он, кажется, ошибается». «Отец много для меня сделал, но его взгляды на жизнь — не мои взгляды». «Толстой — великий писатель, но „Крейцерову сонату" я считаю бредом озлобленного старика». Уважение, которое отказывается от этого «но», превращается в идолопоклонство, а идолопоклонство — это уже не уважение, это форма несвободы.
Аристотелю приписывают формулу: Amicus Plato, sed magis amica veritas. Платон мне друг, но истина дороже. Её стоило бы выбить над входом в каждую школу, церковь и редакцию. Ровно потому, что подлинное уважение к учителю состоит в том, чтобы быть готовым с ним не согласиться. Учитель, которому нельзя возразить, — уже не учитель, а культовая фигура. И платит за это, кстати, в первую очередь он сам: рядом с ним постепенно остаются только поддакивающие, а это самая медленная и самая верная форма умственной смерти.
Самоуважение, без которого ничего не работает
Все перечисленные виды уважения, и здоровые, и больные, опираются в конечном счёте на одну вещь: на отношения человека с самим собой. Бродский сформулировал это резко: «Свобода — это когда забываешь отчество тирана». Я бы добавил: а уважение — это когда помнишь собственное имя, не сверяясь с чужой реакцией.
Способность стоять на своих ногах, не опираясь ни на чужое одобрение, ни на чужое осуждение, — основание, из которого вырастает всё остальное: достоинство, готовность уважать других, умение принимать чужое уважение, не растворяясь в нём. Без этого основания любое внешнее почтение превращается в наркотик: сначала эйфория, потом ломка, потом постоянная потребность во всё больших дозах.
Чехов, родившийся в семье, где отец был тираном бытового масштаба, всю жизнь, по его собственному признанию, «по капле выдавливал из себя раба». Это и есть путь к самоуважению. Не один торжественный акт, а ежедневная микроскопическая практика: не лебезить, не прогибаться сверх необходимости, не смеяться над тем, что не смешно, не аплодировать тому, что не нравится, не молчать там, где промолчать значит соврать.
Эпиктет, бывший раб, ставший одним из главных философов-стоиков, говорил: никто не может тебя унизить без твоего согласия. Это, конечно, преувеличение, людей унижают силой, и никакое стоическое спокойствие тут не помогает. Но как ориентир — точно: внутренняя территория, на которой ты сам себе хозяин, существует у любого, и её размер зависит только от тебя.
И здесь интересный парадокс. Чем больше у человека самоуважения, тем меньше он нуждается в уважении внешнем. Не потому, что оно ему безразлично, а потому, что оно перестаёт быть для него вопросом жизни и смерти. Он может его принять, может ему обрадоваться, может без него обойтись. А чем меньше у человека самоуважения, тем сильнее он гоняется за чужим одобрением — за статусом, за лайками, за поклонами, за тем самым пьяным «ты меня уважаешь?». И тем меньше у него шансов получить настоящее уважение, потому что оно странно устроено: идёт к тем, кто способен без него обойтись, и убегает от тех, кто за ним гонится.
Итог
Возвращаясь к тому, с чего, собственно, всё начинается, к этому навязчивому ночному вопросу. Когда сосед, друг, родственник, бывший одноклассник спрашивает «ты меня уважаешь?», он, в сущности, укладывает всю гегелевскую «борьбу за признание» в одну пьяную строчку. Он требует признания. Он хочет услышать, что он есть, что его жизнь не прошла впустую, что хоть кто-то на этой планете считает его важным.
Честный ответ обычно не помещается в одну реплику. Он звучал бы примерно так: «Я уважаю в тебе человека. Я не уверен, что уважаю всё, что ты делаешь. Я точно не уважаю то, как ты разговариваешь с женой, когда выпьешь. Но я уважаю то, что ты тащишь на себе семью, что ты не врёшь в мелочах, что ты способен признать свою неправоту, когда протрезвеешь. И мне кажется, тебе стоит начать с того, чтобы уважать себя самому, потому что без этого никакое моё уважение тебя не вылечит».
Но в три часа ночи такое не говорят. Поэтому говорят «уважаю», обнимаются и наливают ещё по одной. И в этом тоже есть своя правда. Уважение к ритуалу, к моменту, к человеческой слабости другого, который в общем-то просто хочет, чтобы его сегодня не оставили одного.
Может быть, это и есть самая трудная, самая взрослая форма уважения. Не к великим, не к талантливым, не к сильным, не к кумирам и героям. А к обычному, уставшему, выпившему лишнего соседу. За то, что он есть, за то, что он, как и мы все, всю жизнь ищет в чужих глазах подтверждения собственной значимости, и за то, что мужества задать этот вопрос трезвым у него, как и у большинства из нас, не хватает.
Уважение, по сути, требует усилия. Того самого второго, более внимательного взгляда, который заложен в латинское respectus. С первого взгляда в человеке видны должность, ошибки, странности, неудобная манера говорить. Чтобы разглядеть за всем этим, чего он на самом деле стоит, нужно посмотреть ещё раз, и не у каждого хватает терпения и внутренней устойчивости, чтобы это сделать.
И пока мы способны на этот второй взгляд, у нас всё в порядке.